Драконёнок

(главы 8-13)

 

8.

Два с лишним столетия прошли для него в непрерывном служении, в непрестанных скитаниях по Валахии, Молдове, Трансильвании, бесчисленных ночных вылазках, которые теперь он вынужден был совершать в одиночку. Если бы кто-то догадался о его присутствии в этом мире, то без труда проследил бы его путь по внезапным и необъяснимым смертям в самых разных городах и селениях турецких чиновников, воинов и сочувствующих им лиц, а также взяточников, излишне скупых ростовщиков и торговцев, воров и насильников, клятвопреступников и убийц. Порой в народе говорили, что сии грешники погибли от рук, точнее, зубов вурдалака, но редко кто предполагал, кто именно совершил над ними расправу. Мало ли в Дунайских княжествах вампиров?

Он делал всё, что только было в его силах, а порой даже выше его нечеловеческих сил. Но в одиночку он не мог уже удерживать колесо истории, всё стремительнее оно разворачивалось вспять, всё большей становилась зависимость его страны от Порты. Найти себе помощников он не мог, да и не желал: люди окончательно утратили его доверие, а положиться на бессмертное существо было бы и вовсе непростительной ошибкой. Считанные годы славного правления Михая Храброго были почти единственной его отрадой за эти годы. И, наконец, когда на валашский трон был возведён грек, терпение его истощилось…

Или, скорее, напротив, он словно бы окончательно проснулся от сна и с обжигающей ясностью осознал, что возрождение его страны должно быть делом её народа, всего народа. Оно не может исходить от создания, стоящего по другую сторону жизни. Кроме того, у Дунайских княжеств теперь был достаточно сильный и решительно настроенный политический и военный союзник – Россия.

А он… что он? С него довольно. Ещё будучи человеком, он старался как можно больше сделать сам, почти не зная обычных для правителей развлечений, отказывая себе в сне и отдыхе, и даже в разведку ходил в одиночку. Но то, что должны совершить другие, не следует делать за них. Каждый обязан выполнить свой долг. Он же свой исполнил, и многократно.

Двести шестьдесят восемь лет он служил своей стране: до и после смерти. Разве он не может со спокойной совестью уйти в отставку? Или хотя бы в отпуск?

Разве бессмертие даровано ему не для того, чтобы познать этот такой необъятный, прекрасный, изменчивый мир? Чтобы пройти по его неисчислимым дорогам? Чтобы встретить людей, которые могли бы стать для него не только осуждёнными на казнь, но и приятными собеседниками, если не кем-то большим?

Ведь не может же быть, чтобы среди них не осталось никого достойного его общества. Никого, интересного ему.

Ведь ни один человек в здравом уме не станет всю свою жизнь питаться только протухшей пищей.

Так в 1716 году он ещё раз начал всё сначала – и совсем по-другому.

А несколько лет спустя скитания привели его в Данциг.

***

Впрочем, Данциг был тогда ещё Гданьском, одним из роскошнейших славянских городов, гостеприимным к чужеземцам. Он полюбил этот редкостно красивый город, в котором всё: улицы, церкви, дома – были узки и высоки, словно направленные в небо стрелы. И в улицах этих свободно гулял прохладный ветер с сурового моря.

«Когда-нибудь и я переплыву это море», – думал он часто, – «и увижу те страны, что лежат за ним, к примеру, Англию, до которой нельзя добраться по суше. Но не сейчас, когда-нибудь позже, у меня впереди бесконечная жизнь».

Он приобрёл в центре Гданьска изящную четырёхэтажную каменицу шириной в два окна, и стал останавливаться в нём чаще, чем в любом из других европейских городов, даже в период его упадка. А уж сейчас, в дни нового расцвета, тем более.

Дом был не так уж велик, и обыкновенно он управлялся с ведением хозяйства и сам. Но лет пятнадцать назад ему вдруг пришло в голову найти себе домоправителя, хотя бы на время. В объявлении среди необходимых для претендента качеств он указал скромность, опрятность, а среди желательных – владение каким-либо из славянских языков и православную веру.

Он не скоро рассчитывал найти в этом, теперь уже немецком, городе того, кто удовлетворил бы всем его требованиям, однако в первый же вечер в его дверь позвонил человек, едва взглянув на которого, он понял: более искать ему не нужно.

Человек, который на несколько лет принёс тепло в его дом.

Благодаря которому он, помимо воли, начал доверять людям.

Благодаря которому он утратил бдительность.

Благодаря памяти о котором он завёл себе домоправителя в Англии – и погубил всё.

Николай Францевич Беккер.

***

Они сидят в его гостиной. Он и чистенький уютный старичок с белой бородкой и улыбчивыми голубыми глазами. Учтивый, но лишённый подобострастия. Человек неназойливо, но  с живым интересом окидывает взглядом богатое убранство дома и безукоризненный костюм его владельца. Затем объясняет, что малым ребёнком был увезён родителями в Россию, провёл там всю жизнь, зарабатывая на хлеб уроками немецкого, и прикипел к этой непостижимой стране, однако на склоне лет почувствовал неодолимое желание увидеть родину и умереть на ней.

– Что ж, русский язык – это лучшее, чего я мог желать, – отвечает он по-русски.

– О, вы говорите на нём, пожалуй, не хуже, чем я! – оживляется Николай Францевич.

– Выучил, когда принимал участие в русско-турецких войнах.

– В последней из них, вы хотите сказать? Для Крымской войны вы ещё слишком молоды.

– Я старше, чем выгляжу, – поясняет он.

На самом деле он подразумевает, что участвовал во всех русско-турецких войнах, начиная с 1711 года. И даже отправив самого себя в отставку – или в долгосрочный отпуск – со страстью возвращался к прежней жизни всегда, когда его страна и Россия вступали в столкновение с Портой. Его ночные вылазки в места расположения турок бывали настолько удачны, что потом он омолаживался настолько, что встречаясь со знающими его людьми, был вынужден выдавать себя за собственного сына или племянника. Но его будущему домоправителю достаточно знать и о двух из этих кампаний.

– Во всяком случае, русский язык – это лучше, чем польский, – продолжает он.

– Чем же лучше, ваше сиятельство?

– Кириллическая письменность. Я предпочитаю её латинице.

– Но ведь румыны – а судя по вашей фамилии, вы румын – пользуются именно латинским алфавитом.

– К моему прискорбию, теперь да. Утешает меня лишь то, что мой народ сохранил свою веру. И что обрёл, наконец, свободу… А вы какого вероисповедания, Николай Францевич?

– Я православный.

– А родители ваши?

– Они были лютеране.

– Отчего же вы изменили вере?

Старичок грустнеет, но не теряется:

– Чтобы жениться на девушке, которую я любил.

– Женились?

– Нет, не пришлось…

– Отчего же?

– Её родители сочли меня слишком скромным женихом для неё.

– А сейчас у вас есть семья?

– Родители мои давно умерли.

– Стало быть, вы так и не женились больше?

– Нет, не женился.

Он молчит, вглядываясь в ясное и доброе лицо.

– У вас есть свой дом или квартира?

– Нет, я лишь снимаю комнату.

– Николай Францевич, в моём доме на первом этаже есть свободная комнатка. Если вы согласитесь соблюдать все правила, которые я установлю, то можете переехать сюда со всеми своими вещами. Вашего жалования вам хватит на то, чтобы безбедно прожить до конца ваших дней… Ну как, вы согласны?

***

– Мои правила просты, – поясняет он, пока они обходят дом. – Днём я обыкновенно занимаюсь, поэтому прошу меня не беспокоить, а в случае необходимости стучаться, прежде чем войти. В подвале у меня находится лаборатория для научных экспериментов, порядок в которой я навожу всегда сам, поэтому ключ вам от неё я не даю. В дневное время все шторы на окнах должны быть плотно закрыты. Но если я буду в отъезде, то вы можете подержать их открытыми. О причине прошу вас не спрашивать, принять это правило просто как данность.

– Хорошо, – отвечает старичок мягко.

– Кухня, как вы видели, невелика, но больше вам и не нужно. Если вы умеете готовить, то сможете питаться по-королевски.

– Я скромен в еде, но кухарничаю неплохо, – улыбается Николай Францевич. – Со мной вы не будете нуждаться ни в каких ресторанах.

– Благодарю вас, не стоит. Я никогда не обедаю дома.

– А как насчёт завтрака?

– Не завтракаю и не ужинаю. И не пью чай.

***

Николай Францевич был ненавязчивый и милый старичок. Достаточно ещё бодрый, чтобы успевать поддерживать в доме по-немецки безупречную чистоту, и достаточно увлечённый чтением, чтобы не путаться у своего хозяина под ногами. Однако стоило лишь заговорить с ним, как он становился на редкость словоохотливым – неизменное свойство одинокой старости.

И он невольно тоже становился словоохотливым в ответ.

По вечерам они часами могли беседовать о России и других странах, в которых каждый из них бывал. А ещё о живописи, музыке, книгах. Порою немецких, но чаще румынских и русских…

– Не стану возражать вам насчёт величия Пушкина, но вы прочтите нашего Эминеску!

«Для вас родился я и рос.

И в смерти буду весь вам роздан,

Чтоб птицы из моих волос

Сплетали памятные гнёзда.

Чтоб змеи сердце унесли

Туда, где грешным зреет кара.

Оно спасёт и исцелит

Всех: от Иуды – до Икара»[1].

– Для вас всё румынское – самое лучшее, – кивает головой Николай Францевич.

– Так и есть.

– Потому что оно ваше, – улыбается тот.

– Нет, потому что оно в самом деле лучшее.

– Почему же тогда вы живёте здесь, господин граф, а не в Румынии?

– Я там часто бываю.

– Вы тоскуете по родине, но не возвращаетесь туда навсегда.

– На то есть причины. К тому же, Николай Францевич, моя родина всегда со мной.

– В вашем сердце?

– И в сердце тоже.

***

– Ваше сиятельство, не хотите ли, я прочту вам стихи, которые вам непременно понравятся? – говорит порой чудаковатый старичок.

– Извольте.

– «Счастлив, кто посетил сей мир

В его минуты роковые…»

– «Его призвали Всеблагие,

Как собеседника на пир…»,

– подхватывает он. – Как же, это Тютчев. Он часто пишет о знании, недоступном обыкновенным смертным. Впрочем, с поэтами это случается.

– Вы весьма начитанный человек, ваше сиятельство. Но редкая книга вызывает у вас восхищение.

– Видите ли, Николай Францевич, я читал довольно много из русской литературы: и про слезинку ребёнка, и про солнце Аустерлица… Но в моих глазах сотни томов, написанных в последние двести лет, не стоят одной страницы «Слова о полку Игореве». «Комонь въ полуночи Овлуръ свисну за рекою – велить князю разумети: князю Игорю не быть! Кликну, стукну земля, въшуме трава, вежи ся половецкии подвизашася. А Игорь князь поскочи горнастаемъ къ тростию и белымъ гоголемъ на воду, въвръжеся на бръзъ комонь и скочи съ него босымъ влъкомъ, и потече къ лугу Донца, и полете соколомъ подъ мьглами…»

Он умолкает.

– Неужели нет ни одной книги в веке девятнадцатом, которая бы не тронула вашего сердца? – вопрошает Николай Францевич.

– Отчего же? И в нём порой создавалось нечто достойное, взять те же поэмы этого словно из мира иного пришедшего юноши, Лермонтова: «Мцыри» и особенно «Демон». А вот его прославленный роман… Я не понимаю, точнее, отказываюсь понять этих так называемых «лишних людей», о которых в нынешнем столетии не пишет только ленивый. Да, окружающий мир может сделать всё, чтобы вычеркнуть тебя из него. Но никто – кроме самого Господа Бога – не может заставить тебя почувствовать себя лишним. Никто не может тебя растоптать. Никто не может тебя сломить. Даже убить тебя не может – если этого не позволишь ты сам.

– Вы очень гордый человек, господин граф, – произносит тот.

– Нет, милейший Николай Францевич, это совсем не гордыня. Это чувство долга. Мы рождены на этот свет ради какой-то цели, у каждого собственной. И невыполнение её в моих глазах не меньший грех, чем самоубийство. И уж точно не меньшая слабость.

Старичок вздыхает.

– Но ведь выполнить её бывает невыносимо трудно.

– Господь никогда не возложит на нас непосильной ноши. Она может только показаться нам непосильной. Пока не придёт час испытаний, ни один человек даже не догадывается, на сколь многое он способен. Ни один из нас не знает до срока, как много готова преодолеть его воля.

– А вы знаете, господин граф?

– А я знаю.

***

Но больше всего Николай Францевич любил народное слово: предания, былины, песни и особенно сказки. В отведённой ему комнатке, если не считать икон, самое почётное место занимали издания Афанасьева и братьев Гримм. Заметив, что и его новый хозяин неравнодушен к фольклору, он не раз пытался его убедить, что русские сказки мудрее и чудесней любых иных на земле.

Разумеется, он утверждал то же самое о сказках своего народа. Против Ивана-царевича у него находился обожаемый с детства Фэт-Фрумос, против Елены Прекрасной и Василисы Премудрой – Иляна-Косынзяна, а уж русский Серый Волк и вовсе не шёл ни в какое сравнение с Волшебным Волком, который мог обратиться и в муху, и в коня, и в парня, и даже в прекрасную девицу, «в золотой косе которой розы-цветы поют». А уж если сей зверь прикидывался мёртвым, то даже зловоние начинало от него исходить.

– Что ж, и правда красивы ваши румынские сказки, – отвечает Николай Францевич. – Мне также доводилось читать, что у вас особенно много сказок и легенд о вампирах.

– Это так.

– А самих вампиров?

Он пристально смотрит на собеседника, но в его детских глазах не замечается никакого подвоха.

– Самих вампиров? Ну как вам ответить, много ли… Для людей, возможно, и много, а для немёртвых… Скажу так, встречаются.

Он надеется, что домоправитель расценит его слова как забавную шутку, как обыкновенно случалось  с людьми, когда он говорил правду.

Но тот лишь очень серьёзно кивает.

– А могу ли я попросить вас поведать какую-нибудь из этих сказок?

– С удовольствием.

И он рассказывает ему свою любимую с детства историю, ту самую, в которой говорилось о тех незапамятных временах, когда «вампиры были столь же обычны, как листва, или трава, или ягоды в ведре».

Николай Францевич по-прежнему спокойно и задумчиво кивает, а  по окончании рассказа благодарит его и тихо спрашивает:

– Господин граф, а может, я всё-таки приготовлю вам чаю?

– Не стоит, Николай Францевич, к тому же мне пора перед сном прогуляться.

– А вы не боитесь выходить один в столь поздний час?

Он смеётся:

– Не беспокойтесь обо мне, голубчик, и ложитесь-ка лучше спать… Не забывайте, Николай Францевич, что мне доводилось воевать с турками. После этого мне уже ничего не страшно… Покойной ночи!

 

9.

Долгое время он пребывал в наивной уверенности, что его седовласый любитель народной премудрости ни о чём не подозревает. Ибо хорошо образованные современные люди никогда не воспримут её буквально, даже если они являются страстными приверженцами мифологической школы. Однако время показало, что он ошибался.

 В его обиталище, благодаря стараниям Николая Францевича, стало настолько уютно, что полгода спустя появления того в его доме он решил перевезти из своего особняка в Бухаресте копию своего прижизненного портрета, который очень любил. И который всегда заменял ему зеркало.

Вскоре портрет прибывает. Он освобождает его от многочисленных слоёв обёртки и водружает на стол перед Николаем Францевичем.

– Недурная парсуна, вы не находите?

Старичок долго рассматривает картину, а затем вдруг ласково дотрагивается до рамы.

– Какие грустные и мечтательные глаза! И какое бледное, измученное лицо!

– Иначе и быть не могло. Это портрет узника, прошедшего пытки, – объясняет он. – Но это единственное правдивое изображение того человека.

– Это и чувствуется, – произносит Николай Францевич. – Сейчас вы выглядите много лучше.

На миг он замирает.

– Причём тут я? Это портрет моего далёкого предка. Парсуна написана в пятнадцатом веке. Хотя… между нами, возможно, есть определённое сходство.

Его скромный домоправитель смотрит прямо ему в глаза и улыбается:

– Конечно, ваше сиятельство, как вам не быть похожим на самого себя?

– А как я могу быть человеком, погибшим четыреста лет назад?

– А разве вы не бессмертны?

***

Проходит минута.

Он кладёт руку на щуплое плечо старичка, который ниже его почти на голову, и железной хваткой стискивает его:

– Каков бы я ни был, вы-то точно бренны, Николай Францевич. Не желаете ли проверить?

Голубоглазый чудак качает головой с укоризной:

– И-и, молодой человек, надумали старика пугать смертью… Годы мои всё равно сочтены.

Он чуть ослабляет хватку.

– Николай Францевич, да вы в своём ли уме? Вы же только что заявили сами, что мне четыреста с лишним лет. Какой я вам молодой человек? Да вы в праправнуки мне годитесь.

– Душой вы ещё очень молоды. У вас огонь в глазах. Вы полны интереса к жизни. Вы смотрите в будущее так, словно у вас многое ещё впереди. Это-то долгое время и вводило меня в заблуждение.

Он выпускает его плечо.

– А как вы догадались?

***

Николай Францевич совершенно спокоен.

– Знаете, господин граф, я сразу обратил внимание на вашу фамилию. Ещё юношей в числе прочих древнерусских повестей я прочитал «Сказание о Дракуле воеводе»…

– Глупое собрание нелепых анекдотов, списанное с немецких памфлетов!

– Возможно, ваше сиятельство, вам виднее… Но повесть заинтересовала меня. Я стал искать всевозможные сведения о вас и запомнил, помимо прочего, что Дракула – это не что иное как прозвище, и что среди потомков ваших никто не носит фамилию Дракулешти. Поэтому когда вы назвались графом Дракулой, в голове моей мелькнула мысль, что вы либо самозванец, либо именно тот человек, о котором я читал в дни своей молодости. Но на самозванца вы похожи не были. Мне доводилось видеть прежде гравюру с этой парсуны, и я в первый же вечер заметил сходство. А догадаться, почему вы дожили до наших дней, было несложно. Впрочем, слишком многое сбивало меня с толку. Я никогда не видел вас при свете солнца, но заметил, что вы часто бодрствуете и днём, а спите не только в вашей таинственной «лаборатории», но и на кровати. Вы охотно общались со мной, были доброжелательны и веселы и внешне совершенно не отличались от остальных людей. Ваши манеры, ваши познания создавали впечатление утончённого современного аристократа. Поэтому долгое время я склонялся к мысли, что некоторые ваши… странности не имеют ничего общего с тем, что я предполагал.

– И что же меня выдало? – спрашивает он с недоумением.

Старичок, как всегда, улыбается.

– А вы собственноручно вложили в мои руки разгадку. Когда я приступил к своим обязанностям, мне был выдан новый гроссбух. Но, когда вам нужно было спешно уехать в Лейпциг, вы приказали мне сделать для вас те же покупки, что и вы сами несколько лет назад. Помните, ваше сиятельство? Вы торопились и не стали составлять для меня новый список, а просто вручили мне свой старый гроссбух. И в этом гроссбухе, начатом в 1869 году, все записи, от первой до последней, были сделаны на одном и том же языке.

Николай Францевич умолкает.

– Да, воистину говорят у вас «На всякого мудреца довольно простоты», – мрачно произносит он.

Он ненавидит и чужие, и тем более собственные просчёты и ошибки.

– Да, господин граф. Этот язык был для вас настолько привычен, что вы вели на нём даже записи о расходах на телеграммы и покупку газет. И этим языком был не румынский, не немецкий, не венгерский, не русский и даже не латынь. Этим языком был старославянский, и даже цифры наедине с собой вы записывали буквами, ставя над ними титло. Да, и в наше время есть любители мёртвых языков. Они исследуют их, они переписывают от руки древние памятники. Я могу даже представить себе такого их почитателя, который вздумал бы вести на каком-то из них дневник. Но учёт хозяйственных расходов на нём, я думаю, стал бы вести лишь тот человек, для которого этот язык был бы с ранних лет основным языком деловой переписки. Но ведь именно на старославянском писали в Валахии до обретения собственной письменности. Именно на этом языке писал Влад III Дракула.

Он с горечью усмехается:

– Да, на славянском я до сих пор ещё думаю… Кстати, милостивый государь, а как, по-вашему, поступил бы с вами упомянутый здесь правитель?

Взгляд старика по-прежнему безмятежен:

– Он бы не казнил меня, ибо я не совершил ни одного преступления. Но бы и не отпустил меня. И не потому, что мне известна его тайна. А потому именно, что ему необходим человек, который бы знал его тайну.

Он чуть склоняет голову набок, разглядывая это то ли мудрое, то ли безрассудное существо:

– А вы уверены, что ему необходим такой человек?

– Совершенно уверен. А иначе зачем бы он вообще впустил в свой дом человека?

 

10.

В ночь после того, как они повесили в гостиной его любимый портрет, он заметил, что Николай Францевич так и оставил открытым окно своей спальни. Правда, тогда он счёл это случайностью. Но и на следующую ночь, возвращаясь домой, он обнаружил окно домоправителя распахнутым. Когда назавтра всё повторяется снова, он решает прямо спросить старика о причине.

– Да я полагал, что вы тогда захотите влететь в дом через моё окно, господин граф, – отвечает тот, немного смутившись.

– Зачем?

– Хотел увидеть, как летучая мышь принимает человеческий облик. Я ведь давно знаю, что вы редко возвращаетесь домой через дверь.

Он смеётся:

– Какой же вы ребёнок, сущий ребёнок, Николай Францевич!

– Но ведь говорят же: старый что малый.

Он смотрит на того сверху и милостиво кивает:

– Ну что ж… Красавицу девицу с розами-цветами в золотой косе, как, впрочем, и муху, я вам не обещаю, а вот с волшебным волком и кое-кем ещё вы сейчас познакомитесь.

Миг – и к потолку взлетает огромная летучая мышь. Лицо Николая Францевича сияет, его зачарованный взгляд следит за быстрыми взмахами кожистых крыльев. Мышь делает несколько кругов по комнате, облетает винтовую лестницу, издаёт громкий писк, усаживается на спинке кресла и грациозно складывает крылья. И вот уже перед старичком, небрежно облокотившись о подлокотник, сидит элегантно одетый черноволосый мужчина.

– Я могу, конечно, обратиться и в крысу, но это уже не так романтично, – произносит он с поддразнивающей улыбкой.

– Нет, что вы, это было бы так по-гофмановски! – шепчет старый чудак.

Щёголь кивает, и в то же мгновение с кресла соскальзывает юркое тёмно-серое существо и со скоростью молнии перебегает комнату. Вперёд, назад, между ног Николая Францевича, под ковром и снова на кресло. Заскочив на сидение, крыса насмешливо стреляет в того бусинкой-глазом и тотчас начинает увеличиваться в размерах. И вот в кресле уже распрямляет спину большой серый волк с оскаленной пастью.

Старичок ошеломлённо всплескивает руками:

– Господи, и в самом деле, как в сказке!

Волк зевает во всю пасть, встряхивается… и внезапно прыгает прямо на противоположную стену. И вот уже по ней бежит громадных размеров чёрный паук, достигает угла и принимается с невероятной скоростью плести паутину. Наконец, по тонкой ниточке он начинает спускаться вниз. Николай Францевич осторожно протягивает руку, и восьминогое существо соскальзывает прямо в его ладонь. И через миг его пальцы уже ощущают крепкое пожатие его хозяина.

– Николай Францевич, я думаю, вам следует немедленно очистить комнату от этого безобразия, – произносит он строго.

– Ваше сиятельство.., – выдыхает тот. – Да, да, конечно, сейчас…

Потом старичок внимательно рассматривает швабру с намотанной на неё паутиной, дотрагивается до неё и растерянно произносит:

– Совершенно как настоящая.

Он поправляет:

– Она и есть настоящая. Ибо это не сказка, не чудо и даже не колдовство. Это жизнь, моя жизнь, Николай Францевич. Возможно, не самая лучшая, но не самая и плохая.

И, уже поднимаясь по лестнице, останавливается и добавляет:

– А окно я всё-таки советую вам закрывать. Здесь очень сыро по ночам. А я могу вернуться и через собственное окно. Кроме того, я могу ведь и просочиться сквозь щель. И, в конце концов, Николай Францевич, у меня же есть ключ.

***

Дни проходят за днями, складываясь в годы, одни из многих для него и одни из последних для его теперь уже скорее компаньона, чем домоправителя. Да и здоровье того уже препятствует старичку исполнять возложенные на него обязанности. Николай Францевич всё дряхлеет. Всё чаще он просто сидит в гостиной, закутавшись в плед, и выслушивает его рассказы.

Неважно о чём. О том, как зеленоглазый малыш впервые сел на коня, и о том, как в турецком плену он впервые попробовал кофе. И увидел, как выжигают глаза его ровесникам, отважившимся бежать из этой золотой клетки. О пышных венгерских балах и прославленных немецких турнирах. О разорённых крепостях, о возведённых храмах. О ночных атаках, которые он помнил каждую до единой. О скитаниях по стране, карту которой он, вплоть до последнего ручья, мог начертить с закрытыми глазами. О друзьях и ненавистниках, изменниках и палачах. И о художнике, который имел мужество нарисовать оклеветанного господаря таким, каким на самом деле он был.

– Ах, если бы вы это записали, господин граф, какая бы тогда вышла книга! – восклицает порой Николай Францевич. – Почему бы вам не издать под видом историка-медиевиста биографический труд? Или хотя бы роман?

– Зачем же?

– Зачем? Да чтобы открыть людям правду.

– Люди всегда принимают правду за ложь. А кривду за истину. Это не стоит труда.

– Но…

– Я не нуждаюсь в оправданиях.

– Для чего же тогда вы вновь и вновь возвращаетесь к этому разговору?

– Потому что хочу отвлечь ваши мысли от вас самого, от вашего одиночества.

Старичок качает головой:

– Человек всегда одинок.

– Это так, – соглашается он.

– Значит, вы, в первую голову, спасаетесь от своего одиночества.

– Но я-то не одинок.

– Вы один.

– Это не одно и то же, Николай Францевич. И, не забывайте, я не человек. Уже давно не человек.

– Разве это не сделало вас ещё более одиноким?

Теперь настаёт его очередь улыбаться и качать головой:

– Напротив. Я научился быть единым со всем, что вокруг меня. С дождём и снегом, туманом и ветром. С луной и со звёздами. И даже с солнцем, которого вынужден избегать. С лесами и полями, с землёй… И, кстати о земле… Помните, Николай Францевич, когда-то я заявил вам, что моя родина всегда со мной. Вы, верно, подумали, что я говорил о воспоминаниях? Но я-то имел в виду материальные вещи…

– Я вас не вполне понимаю.

– Николай Францевич, ваши больные ноги позволят вам спуститься в подвал?

– Думаю, да, – недоумевает тот. – А что такое?

– Пойдёмте, я вам покажу свою родину.

***

Старичок с нескрываемым удивлением рассматривает подземелье в тусклом свете старого фонаря. Он зажигает ещё один.

– Подойдите сюда, голубчик, не бойтесь.

– Что вы, господин граф, я не боюсь. Но я… ожидал иного.

– Чего же?

– Но… Это самый обычный подвал. Здесь и в самом деле чисто, как в лаборатории. И… здесь нет гроба. Только какие-то ящики.

Он громко смеётся:

– Зачем мне гробы?

– Но разве не в них вам положено спать?

– Положено? Но я сплю так, как мне это удобно. Дело ведь не в гробах. Хотя, говоря откровенно, в них многие спят. В чём я не вижу никакого толку.

– Но в чём же тогда?

Он отбрасывает одну за другой все крышки.

– Смотрите же, Николай Францевич, вот моя родина!

– Земля…

– Земля Трансильвании. Из-под Сигишоары. Там я впервые увидел свет… А это земля моей страны, Валахии. Из города Тырговиште, нашей тогдашней столицы. А это тоже валашская земля, но уже из-под Бухареста. Догадываетесь, что это за место?

– Где вы были похоронены?

Он хмурит брови.

– Нет, я не решаюсь трогать эту святую землю. Это почва с холма, на котором я был убит. Я и ещё несколько человек… Видели бы вы, какая там густая трава! И сколько цветов!

Николай Францевич отворачивается, но он успевает заметить в глазах его слёзы.

– Да, мой друг, это то, что дороже всего золота мира. То, что горожане пренебрежительно называют грязью, а крестьяне – матерью сырой землёй. То, что даёт тебе силу, словно мифическому Атланту. То, что без чего немыслима жизнь.

– Земля…, – повторяет Николай Францевич.

– Земля, в которую всё уходит, и из которой всё возрождается. Любая земля животворна, но только та, на которой ты когда-то родился, может дать тебе полное исцеление. Так как я большую часть времени провожу за границей, то вынужден везти её за сотни и тысячи вёрст, но вы-то, вы родились здесь, в Данциге!..

– О чём вы, ваше сиятельство?

– Послушайте, Николай Францевич, вы очень слабы здоровьем. И вы стары. Вам осталось прожить немного не только по моим, но даже по человеческим меркам. Но вы можете остаться в этом мире. Навсегда здоровым и навсегда молодым. Вы знаете, что мне ничего не стоит это сделать.

Щупленький, как лунь, седой человек впервые за всё время службы у него накрывает его ладонь своей.

– Ваше сиятельство, я не боюсь смерти. Я не боюсь предстать перед Богом. Я в самом деле чувствую, что отжил своё. И даже расположение к вам никогда не заставит меня отнимать кровь и жизнь у своих ближних. Вы уж не гневайтесь.

– Я и не гневаюсь, – произносит он, сжимая слабые, холодные из-за тяжело больного сердца пальцы в ответ. – Я знал, что вы всё скажете именно так. Но мне будет искренне жаль расставаться с вами. Ведь наша встреча в ином мире если и произойдёт, то очень нескоро.

– И мне тоже будет жаль, – улыбается Николай Францевич. – Вы скрасили последние годы моей старости. Возможно, для кого-то это бы показалось странным, но это так.

– Тогда, возможно, вы мне не откажете в одной малости?.. Хоть у меня и на редкость хорошая память, но мне бы хотелось, чтобы от вас у меня осталась и фотографическая карточка. Мне рекомендовали отличного мастера.

– А сами вы не думаете сняться?

– Вы думаете, меня удастся запечатлеть?

– А это невозможно?

– Не знаю. Я думал, по аналогии с зеркалом… Но эта современная техника… А давайте попробуем!

***

Он встаёт и подходит к бюро, на котором стоят два фотопортрета. Один из них – его, открывший ему самому его новый облик, фотопортрет черноглазого молодого человека в самом расцвете сил. Другой – трогательный снимок добродушного старика, похожего то ли на университетского профессора, то ли на доктора. Его рамка уже чуть потёрлась – так часто он брал его в руки…

Николай Францевич тихо скончался полгода спустя. Не имея родственников, библиотеку свою он оставил хозяину. И ещё фотографию. С надписью на обороте, совершенно банальной, похожей на тысячи таких же надписей, если бы не одно слово.

«С глубочайшим уважением его сиятельству графу Дракуле от Н. Ф. Беккера на вечную память».

Вечную.

 

11.

Он часто задумывался, отчего его всегда так неодолимо влекло к людям. И отчего он был настолько равнодушен к себе подобным. Не оттого ли, что в этих смертных существах таилась хрупкая, ускользающая красота, подобная прелести бабочки-однодневки? Красота весеннего цветка, капли дождя, ветром подхваченного листа, тающей на ладони снежинки.

Их срок предельно краток, их исчезновение навевает грусть. Но через год над землёй вновь начинают кружиться лёгкокрылые бабочки, и новые цветы покрывают холмы, и новые дожди скользят по листве деревьев. И каждой следующей зимой на ладони твои осыпаются тысячи снежинок – других, но не менее прекрасных.

Когда уходит близкое тебе существо, кажется, что больше никто не наполнит твою жизнь светом. И, если ты человек, то бывает, что за свою короткую жизнь ты и вправду не успеваешь обрести новую возлюбленную или друга. Но если ты бессмертен…

Он встретил свою отраду там, где не ждал. И когда не ждал. И пусть они были безжалостно оторваны друг от друга, пусть для возвращения он вынужден был стремиться пока не к ней, а прочь от неё, но именно в этом возвращении сейчас он видел смысл пребывания своего на земле.

В возвращении к ней.

К Люси.

***

  Он откладывает фотографию, снимает трубку телефонного аппарата и просит звонкоголосую фройляйн соединить его с телеграфом. Через минуту он уже надиктовывает тексты телеграмм для своих поверенных в Бухаресте, Тыргу-Муреше и Варшаве.

Через пару дней он покинет Данциг.

Через год он должен вновь оказаться в Англии.

Что бы с ним ни случилось.

 

12.

Хмурый осенний день, больше похожий на вечер. Низкие грузные тучи почти задевают вершины дубов и буков. Бесконечный моросящий дождь отпугнул всех посетителей старинного парка, и некому обратить внимание на пожилого человека, невозмутимо прохаживающегося по его аллеям с непокрытой головой.

Он непохож на тех, кто выходит в любую погоду на улицу, лишь чтобы нагулять аппетит. Как, впрочем, и на тех, кого гонит из дома отчаяние. В белоснежных его волосах сверкают алмазами капли, вода скользит по глубоким морщинам, но живые черносливины глаз кажутся взятыми с другого лица. Губы то и дело трогает улыбка. Кажется даже, что ему доставляет удовольствие мокнуть под холодным дождём. Он идёт неспешно, вороша ногами опавшие листья, время от времени наклоняясь, чтобы подобрать один из них – огромный, больше, чем его ладонь.

«Не лучший день для собирания гербария. Впрочем, кто поймёт их, этих учёных?» – размышляет выглянувший из сторожки смотритель.

Тяжёлая капля ударяет его по носу, и он торопливо скрывается. Но и из окошка продолжает наблюдать за странным господином, пока тот не сворачивает на дорожку, ведущую к дворцу «На воде».

Затем пожимает плечами и садится пить кофе.

***

Он любил бывать в Варшаве в начале ноября, когда погода почти всегда становилась холодной и пасмурной. Тогда солнце порой по нескольку дней не показывалось из-за туч, и он мог без малейшего ущерба для себя бродить под открытым небом хоть круглые сутки. Хоть по Новому, хоть по Старому городу, но чаще всего в Лазенках.

Он чувствовал себя уютно в этом просторном парке, бывшем лесу для княжеской охоты. В ненастье тот почти всегда бывал пуст, и он беззаботно прохаживался по нему, с наслаждением вдыхая аромат влажной земли и прелой листвы. Какое невыразимое счастье – возможность просто гулять, не думая о том, как эта прогулка скажется на судьбе твоего государства! Просто впитывать кожей капли, ветер, туман, которых ты мог бы не знать и не чувствовать уже четыре столетия…

Он всегда останавливался в Варшаве по пути на родину или обратно, стараясь подгадать поездку как раз к этому сырому и неприветливому, по мнению людей, времени года. Но сейчас он совершал давно привычную для себя прогулку с особыми чувствами. Всё, что он делал в этот день, он соизмерял с поступками другого существа.

Человеческого.

***

Там, в Англии, сейчас тоже должно быть прохладно и пасмурно. И тоже моросят унылые дожди. И деревья тоже стоят, словно облитые золотом. И листья точно так же плавно опадают к ногам стройной девушки с гордым взглядом светлых глаз и высокими скулами…

Ему приходилось встречать немало умных и ещё больше красивых женщин. У него была супруга любящая и нежная, на которой он женился ради себя. И была супруга знатная и достойная, на которой он женился ради Валахии.

Но только эту он мог бы поставить с собой рядом.

Он видел её возлюбленной. Он видел её княгиней. Он видел её даже переодетой воином, как героинь Байрона и Мицкевича. Она могла бы стать его соратницей по ту, да и по эту сторону жизни.

И непременно стала бы.

Если бы ей не заменили кровь, ему достаточно было бы мысли, чтобы позвать её и чтобы услышать её внутренний голос. Но теперь он мог лишь надеяться, что она о нём не забыла. Что она думает о нём – именно сегодня, сейчас.

Но, что бы ни было, он возвратится к ней. Она увидит его таким же, как прежде: чернокудрым и молодым. И для этого он должен сперва побывать на родине. Не только чтобы обрести там успокоение. Но и потому, что привезённая оттуда земля слишком много отдала ему за эти годы и почти потеряла свою целебную силу.

Это случится скоро, теперь уже скоро. Приближается зима, и всё длиннее становятся ночи. Теперь он сможет по многу часов в сутки проводить в дороге. Пожалуй, он бы мог отправиться в путь уже завтра…

Дождь понемногу стихает, туман затягивает пруд. Он облокачивается на мраморный диск солнечных часов, прикрывает глаза и шепчет про себя всего одно имя, такое простое, такое любимое.

«Люси».

***

Смотритель тихо подходит к задремавшему у пруда человеку, под локтём которого, на мокром после дождя камне, лежит слипшаяся стопка дубовых листьев.

«Нашёл время и место спать, – мысленно ворчит он. – Так ведь недолго и простудиться».

А вслух произносит:

– Прошу прощения у пана, но парк закрывается.

– Что? – переспрашивает тот, не открывая глаз, нимало не сонным голосом.

– Пусть пан меня извинит, но его время вышло, – поясняет смотритель.

Очень длинные ресницы поднимаются, и из-под них на него глядят глаза жгучей, пугающей черноты.

– Моё время никогда не выйдет, – отвечает тот уверенно и холодно. И, выдержав паузу, добавляет: – Чего я не скажу о вашем…

Последнее, что видит в своей жизни смотритель – это тёмную фигуру в плаще, расплывающуюся, сливающуюся с прохладным туманом, окутавшим усталый пруд в Лазенках.

 

13.

Просёлочную дорогу заливает кристально ясный свет луны. Кажется, он звенит серебряным колокольчиком  от своей чистоты. Но никто из людей не слышит этого волшебного звука. Все путники уже нашли себе убежище на эту ночь. Только матёрый волк в лохматой шубе бежит по дороге.

В его густой шерсти блестит седина, его сильные лапы сбиты до крови. Но он всё бежит – размеренно и быстро, не давая себе ни мгновения отдыха. Только чутко поводит ушами и так раздувает ноздри, словно пытается вдохнуть в себя все запахи мира. Только умные глаза распахнуты широко, словно ему недостаточно их, чтобы наглядеться.

Ещё несколько пар огоньков загорелось в ночи. Но стая отчего-то не стала выходить на дорогу, чтобы прогнать вторгшегося к ним чужака. Почему-то никто из местных волков не осмелился ни зарычать, ни завыть.

Может быть, оттого, что чуял – не им быть соперником этому волку. Потому что волк этот так же неутомимо бегал по земле ещё века назад. Потому что будет бегать многие века спустя.

А он даже не поводит носом в их сторону. Он смотрит только на пустынную дорогу. И слушает девичьи звонкий голос царевны-луны.

***

Просёлочная дорога привела его к свежезасеянному полю. Пробудившаяся земля дышала легко и вольно, отдавая накопленное за день тепло лунному небу. Волк выбежал по борозде в самый центр поля и замер. Его израненные лапы плавно погружались в мягкую почву, его ноздри жадно принюхивались к сыроватому запаху, язык вывалился из пасти, бока тяжело вздымались. Отдышавшись, зверь вскинул голову к лучезарному диску и завыл во всю мощь.

И луна узнала его голос – этим воем четыре века назад наводил ужас на иноземные рати черноусый рыцарь с изумрудными глазами. И все воины его подхватывали этот вой, и турки молили у Аллаха защиты от шайтанов, окруживших их лагерь…

Но никто из людей не ответил на его зов. Лишь издалека ветер донёс до него плач волчьей стаи. Тела воинов черноусого рыцаря давно истлели в могилах, а души их четыре столетия назад обрели покой в ином мире. Только царевна-луна нежной ладонью прикоснулась к звериной морде…

Но где же серый волк? Посреди широкого поля стоит седоволосый человек в свободно ниспадающем плаще. Его голова непокрыта, несмотря на ночную прохладу. На его довольно красивом чуть скуластом лице ярче звёзд сияют чёрные глаза. В них что-то блестит… Нет, это просто игра лунного света, ибо рыцари не плачут…

В Трансильванию пришла весна. Скоро горы и холмы утонут в потоке зелени. Скоро яблони в садах набросят на себя пену белых кружев. Уже завтра крестьяне вновь придут на поля. А пока все спят до утра: и люди, и леса, и пашни. Спят безмятежно, и даже волчий вой не потревожил их.

И только царевна-луна видела, как седоволосый человек опустился на колени и поцеловал родную землю. 

*** 

Глубоко, спокойно дышит земля. Затих леденящий вой. И даже облака укрыли собой красавицу луну – верно, чтобы не тревожила она тех, кому этой ночью необходимо отдохнуть душой и телом. И только лёгкий ветерок ласково гладит шкуру спящего прямо посреди поля усталого зверя.

Он спит как-то не по-волчьи, почти зарывшись в рыхлую землю, точно пытаясь с ней слиться. Мерно вздымаются запавшие бока. Лишь чуткие уши иногда едва заметно вздрагивают, всегда настороже, всегда ожидающие внезапной атаки врага или предательского удара.

Или появления солнца…

Спит чистое поле. Спит серый волк. Но и сквозь сон он слышит движение тайных соков земли, и шевеление каждого червя, каждой личинки, и рост брошенного в неё семени.

До рассвета осталась ещё пара часов. А потом он поспешит искать себе другое убежище. Но эти два коротких часа у него никто не отнимет.

Два часа сна на родимой земле.

 


[1] Пер. А. Назарова.

Главы 14 – 19

Опубликовано:

Послушайте!: Альманах студентов и выпускников Красноярского государственного педагогического университета им. В. П. Астафьева. Вып. 6 [Электронный ресурс] / Краснояр. гос. пед. ун-т им. В.П. Астафьева. – Красноярск, 2013. – С. 22 – 95.

 

Просмотров: 113

Pin It on Pinterest

Shares
Share This