Возвращение героя

6

«29 апреля 1927 года,

Сент-Луис.

Здравствуй, мой дорогой!

Ещё нет и шести часов вечера, а я уже разделался со всеми сегодняшними обязанностями: сориентировался на местности и переворошил чемоданы в поисках наиболее выразительных фотографий и схем. Я выступаю завтра перед тремя аудиториями: дамской, студенческой и детской, — а первой и последней, как ты понимаешь, требуются чудеса, «фокусы», как сказал бы Эрик.

Признаюсь, выступать перед такой публикой мне намного легче и радостней. Семнадцать лет назад, во время моего первого турне по Штатам, провинциальные американские слушатели (не считая, конечно, профессуры) не раз приводили мне на ум рассказы О. Генри – так они были забавно, порой нелепо, простодушны, так легко готовы обмануться, что невольно вызывали улыбку у всякого, у кого хватало терпения не раздражаться их невежеству. Теперь же на мои лекции всё чаще приходят участники мировой войны, которые бесконечно далеки от вышеприведённого описания и вызывают в памяти сочинения твоего знакомца Хемингуэя. Здесь его книги тоже продают повсюду, так что я уступил твоим уговорам и купил-таки его роман1, но, однако, и после него остался при своем мнении. Возможно, этот автор и неплох, вероятно, даже хорош – но только не для меня. Я же предпочитаю язык, который ты полагаешь напыщенным, а у этого юного дарования я вижу не стиль, но набросок стиля. Во всяком случае, для моего собственного повествования он никак не подходит.

…Всё-таки немалое самомнение у твоего отца! Карябает себе письмецо, которое, кроме его сына, вряд ли кто-нибудь когда-нибудь прочтёт (да и сын, пожалуй, по диагонали), и притом ещё критикует достойного молодого человека, чья проза выходит по обе стороны океана. (Я ведь свои путевые заметки никогда не считал подлинной литературой). Итак, я оставляю напрасную трату чернил и продолжаю своё повествование, которое приближается уже к кульминации – но отнюдь не к финалу.

Наутро я обнаружил, что голос мой ещё не восстановился, хотя улучшение было налицо, и, пользуясь нездоровьем, не без удовольствия отказался от всех предстоявших мне встреч и светских приёмов и попросил перенести на более поздний срок свой доклад в Географическом обществе. Конечно, болезнь закалённого, бывалого путешественника могла показаться кому-либо странной, но это совсем не смущало меня. Главным для меня было неожиданно дарованное мне свободное время, которое я решил употребить с максимальной пользой. Так что ещё до обеда я отдал своему управляющему два (пока ещё письменных) распоряжения: приобрести на моё имя двухмесячный абонемент в Оперу и доставить мне все доступные публикации о Кристине Даэ. Однако если ты внимательно прочёл приложенную к этому письму заметку из «Пти Паризьен», то можешь припомнить, что в ней шла речь лишь о месячном пребывании моём в Париже. «Что за нелепое расхождение?» – наверно, подумал ты.

Дело в том, Филипп, что я решился сделать один не вполне честный, хотя и не принесший никому вреда поступок. Едва за моим управляющим закрылась дверь, как я достал пару листов гербовой бумаги и составил прошение о переносе начала экспедиции с октября на ноябрь в связи с крайней необходимостью установки на моём судне новейших навигационных приборов и тщательной их проверки. В действительности, в замене оборудования на тот момент не было особой нужды, хотя она и не была бы лишней – всё же самостоятельное плавание к берегам Антарктиды я совершал впервые. Но я, как никто другой, знал, что и без столь серьёзного усовершенствования моя «Кристина» прослужит мне ещё не один год, и не решился бы на такое, мягко говоря, лукавство, если бы моё путешествие на сей раз не было исключительно исследовательским. Мне не нужно было спешить ни к кому на помощь, а, значит, провести лишний месяц в Париже – не такое уж преступление. Зато я смогу дольше быть вместе с любимой – пусть не наедине, но в одном городе, одном театре, одном зале!

 Около двух суток, почти не прерываясь на еду и сон, я жадно поглощал бесконечные рецензии, заметки, очерки, посвящённые Кристине Даэ, а мне всё доставляли новые и новые статьи. О, Эрик не обманул меня! Кристина блистала в Гранд-Опера, её звезда озаряла подмостки других ведущих театров Европы, несколько раз ей рукоплескали на фестивалях в Байрейте, два года назад она почти весь сезон провела в родной Швеции и Норвегии, где исполнила романсы и песни Грига перед королевской семьёй. А ведь прежде она отказывалась выступать в светских салонах, даже на благотворительных вечерах!.. Похоже, божественная красота этого незабвенного голоса более не страшила его хозяйку.

Да, Кристина изменилась. Я видел это по фотографиям, с которых она глядела на меня не с милой застенчивостью, как раньше, и не с высокомерием, как злополучная Карлотта, а со спокойным достоинством человека, честно служащего своему делу и принимающего как должное плоды своего труда. Я узнавал это по восторженным откликам прессы, утверждающим, что бесконечно лучше стало не только само пение Кристины Даэ (хотя я даже и представить себе не мог что-то более совершенное, чем слышанное мной прежде), но и выразительность её актёрской игры. Критики отмечали, что если на заре карьеры «шведского соловья» её голос уносил слушателей в небеса, то теперь он дарует им не только неземное блаженство, но и исторгающее слёзы страдание. В ту пору героини «новой Маргариты» казались им слишком возвышенными для этого мира. Десять лет спустя они по-прежнему прекрасны и чисты, но их образы дополнились земными, человечными красками. «Внимая Кристине Даэ, — указывал один рецензент, — мы не помним уже, что находимся в зрительном зале, но радуемся её ликованием, терзаемся её сомнениями и умираем вместе с нею, когда её Джильда или Аида бесстрашно идёт на смерть».

Эти дифирамбы вызвали у меня лёгкое недоумение, ведь прежде именно небесное, ангельское начало отличало пение Кристины от всех других. Излить на трепещущих в экстазе слушателей любовь, надежду, ревность и отчаяние, заставляя их сопереживать происходящему на сцене – на это способна любая талантливая певица. В чём же теперь состояло её превосходство?

В то же время эти строки привели меня в глубокое волнение. В отличие от всех репортёров, от коллег и зрителей Кристины Даэ, я единственный видел, как она идёт на смерть (или, по крайней мере, на встречу с её воплощением) не на сцене, а в жизни. Теперь мне предстояло узнать, как она делает это в образе оперной героини, тем более, что её первой постановкой в этом сезоне был именно «Риголетто». Интересно, будет ли на нём присутствовать Эрик? Журналисты утверждали, что он изредка посещает спектакли жены. Мне было более чем странно читать упоминания о нём на первых полосах газет: равнодушные или сдержанно-недоброжелательные – не как о Призраке Оперы (похоже, эта сенсация моей юности была совершенно забыта), но как о возникшем ниоткуда композиторе, ни одного сочинения которого никто никогда не слышал, а, может, и не композиторе вовсе, а всего лишь бездарности, прячущейся под маской гения, опередившего своё время, а потому не торопящегося опубликовать свои шедевры. Слово «маска», как ты понимаешь, было употреблено фигурально, ибо никто и не представлял, что он может скрывать своё истинное лицо. В одном из журналов мне довелось увидеть Эрика на снимке рядом с Кристиной, и, надо сказать, что узнать его я смог лишь по чрезвычайно худой фигуре. По всей видимости, на нём была не только маска, но и парик, однако, они не создавали никакого образа – абсолютно заурядные, невыразительные черты.  Это действительно была «маска, которая придавала ему любую внешность», внешность, которую крайне трудно запомнить. Итак, даже появляясь среди людей, Эрик ухитрялся прятаться от них. Похоже, вся его жизнь была сплошным обманом. Бедняжка Кристина! Откуда она брала силы нести вместе с ним этот груз?

Дни, оставшиеся до моего похода в Оперу, казались мне бесконечными, но вот прошли и они, и наступил вечер, от которого я ожидал столь многого. Впервые за десять лет я вновь готовился ко встрече с Музыкой и, безукоризненно одетый, отправился ко Дворцу Гарнье.

Из окна экипажа я высматривал театральные афиши. Со скольких из них на меня глядело лицо Кристины! В руках я держал букет для неё – изящный, маленький, скромный (я помнил, что она считала пышные, украшенные лентами цветы «глупыми» и безвкусными). Три белых лилии – как напоминание о том, что некогда она была моей невестой – и карточка – не та, визитная, едва вмещающая все мои регалии, но просто кусок дорогого картона с написанной от руки буквой «Р» — ей будет довольно, она поймёт.

Наконец, я вошёл в это неправдоподобно красивое здание, в котором я пережил самые сладостные и самые горькие минуты моей жизни, и почувствовал – нет, не робость, но некоторую отстранённость. Эти десять лет я провёл в совершенно иных условиях и уже отвык от этой роскоши, ослепляющей позолоты, обжигающе алого бархата, расписных полков – всего изобильного, торжествующего декора – парадного входа империи, которую некогда вместе с Кристиной и Персом познал я до самого дна, и в тайны которой мне более не было доступа. Я – снова в Опере? Это казалось мне нереальным.

Я прибыл задолго до начала спектакля, когда публика лишь начала собираться, и поскорей поспешил в свою ложу. Несколько человек, видевших меня прежде, узнали и приветствовали меня, так что я был вынужден обменяться с ними несколькими фразами учтивости. Но в тот вечер я не был расположен вести светские беседы, мне не терпелось остаться одному, со своими надеждами и сомнениями. По дороге в театр я думал лишь о Кристине. Теперь к будоражащим меня мыслям прибавилась ещё одна: не очерствел ли я душой за эти годы? Смогу ли воспринимать музыку?

Филипп, в тот день я так наивно мечтал о многом, помню, я даже закрыл глаза, дабы ничто не нарушило Таинства. Но я не ожидал, что при первых же звуках настраиваемого оркестра вновь испытаю по-детски незамутнённую, благоговейную радость, сопряжённую с тихой, щемящей болью, как было очень много лет назад, когда я впервые пришёл в театр. Я не ожидал, что Музыка подхватит меня, как морская волна, и устремит в неизвестность, так что когда я, ошеломлённый, не выдержал и распахнул глаза, то обнаружил себя отчаянно вцепившимся в перила ложи. «Должно быть, так чувствуют себя киты, выбрасываясь на берег», — подумалось мне невольно… И уж конечно, я не ожидал, что едва я приду в себя, как начну придирчиво сравнивать исполнителя роли Герцога с Эриком. Это был прославленный в то время певец, прославленный по заслугам, но я-то уже знал, каким может быть настоящий Голос – я ненавидел Призрака Оперы, но при этом был вовсе не глух.

Я, как ты, вероятно помнишь, слышал пение Эрика дважды, и потому отчётливо представлял, как роскошен был бы его Герцог. Хотя, не будь он тенором, он стал бы совершенным Риголетто. Божественный и дьявольский, его голос мог бы передать тысячи оттенков, он испытал всё, что Верди и Пьяве2 приписали своему герою, и, главное, он ведь и сам был шутом. Мне не нужно было знать про Мазендаран, чтобы почувствовать и осознать это. И потом, разве не шутовством были многие его поступки в Опере? Полные насмешки его разговоры со мной?.. Впрочем, все эти рассуждения были бессмысленны – голос Эрика был предназначен для иных партий. Хотя, с другой стороны, как мог я быть в этом уверен? Что, если этому невероятному существу, умудряющемуся петь при почти полном отсутствии носа и ещё Бог знает чего, и в самом деле подвластно всё, как уверяла Кристина?

Тем временем Герцог со свитой покинул сцену, отзвучали проклятия Риголетто, щедро посылаемые им природе и роду людскому, и по расслабленному до этого залу словно пробежала электрическая искра, — я почувствовал это, даже сидя в своей ложе. Казалось бы, именно горькие упрёки героя должны были заставить небрежно откинувшихся на спинки кресел щёголей и томно покачивающих веерами дам податься вперёд и устремить жадный взор на сцену, но нет, их волновал отнюдь не знаменитый баритон, зрители ждали её – Кристину Даэ.

Она выпорхнула из бутафорского домика лёгкая, как бабочка, и порывистым, свободным движением прильнула к груди своего партнёра. Это была не примадонна, жена и мать, а сама Джильда, юная девушка, почти ребёнок, только открывающая для себя любовь и жизнь и не подозревающая о том, что дни, отпущенные ей для этих открытий, уже сочтены. Она была так доверчива и наивна, и в то же время в каждом её жесте, каждом хрустальном звуке уже угадывалась просыпавшаяся внутренняя сила, способность жертвовать собой и прощать. А как она пела слова утешения!.. нежнее, чем называя меня женихом, нежнее, чем обращаясь к сыну, нежнее, чем любая из женщин, стремившихся приласкать меня в детстве. Я словно растворился в этой нежности, безбрежной, как солнечный свет, мне казалось, я ощущаю на своём лице тепло золотых лучей. Ни сёстры, ни обожавшая меня тётя никогда не говорили со мною так – столь мягко, заботливо, с таким безграничным терпением мог звучать лишь голос моей матушки, которой я никогда не видел и которую смутно представлял лишь по портрету. Стоит ли удивляться, Филипп, что при первом же возгласе Джильды «Отец мой!» я весь затрепетал, после фразы «О чём грустите?» к горлу поднялся комок, а едва она с глубоким состраданием пропела: «Ах, его печаль, его тоска невольно сердце тревожат и томят!» — я беспомощно разразился слезами и проплакал до самого ухода Риголетто со сцены.

С началом дуэта Джильды и Герцога мною овладела горькая ирония. Несмотря на все внешние отличия, я не мог не видеть Эрика в этом безжалостном сластолюбце. Медовым голосом пухленький тенор расточал Кристине слова любви, и когда из его уст с притворной скромностью вырвалось: «…студент я бедный, не знатен я», — я мрачно пробормотал: «Я не Эрик, не чудовище и не Призрак, а всего лишь Ангел Музыки, живущий на небе!»

Но вот и Герцог исчез за кулисами, и Джильда, оставшись одна, вся сияя, с лазурными глазами, полными счастливых слёз, пёрышком закружилась по сцене, прозрачным, как ручей, как майский воздух, голосом изливая в мир сокровенное своё признание: «Сердце радости полно: имя милый мне назвал». Однако слова этой арии в её устах звучали вовсе не легковесно, уверение: «И в час последний мой, прощаяся с землёй, то же имя повторю», — было священной клятвой, которую, как мы знали, эта девушка не преступит.

Когда я с тоской провожал Кристину взглядом со сцены, в моём левом ухе отчётливо послышался знакомый вкрадчивый голос:

— Боюсь, что когда Кристина Даэ пела эти слова, она думала не о вас, Рауль де Шаньи!

В первое мгновение мне показалось, что эти бархатные звуки возникли в моём разыгравшемся воображении, и я с тревогой подумал, что если не перестану бесконечно размышлять об Эрике, то однажды сойду с ума. С этой мыслью я отвёл глаза от сцены и бесцельно оглядел зал. Вначале я даже не осознал, отчего мне вдруг стало так неуютно. Мой взгляд скользнул в обратном направлении. Так и есть! В одной из лож на противоположной стороне ясно мерцали две золотые звёздочки, которые я бы никогда не забыл и не смог спутать ни с чем. (Если ты, сын, думаешь, что это была ложа №5, то глубоко ошибаешься. По-видимому, Эрику вовсе не было нужно, чтобы кто-либо догадался о его «призрачном» прошлом). Присмотревшись, я различил в полумраке его узкую фигуру и смутно белеющее лицо, вернее, маску, а рядом с ним – лицо посмуглее, как и десять лет назад, увенчанное остроконечной шапкой. Сообразив, что Эрик, безусловно, давно заметил моё смятение, я постарался принять равнодушный вид и вновь повернулся к сцене, на которой, в отсутствии Кристины, не обнаруживалось ничего способного взволновать меня. Однако едва первый акт завершился, как я бросил быстрый взгляд на ложу, в которой только что таился коварный чревовещатель. Как и следовало ожидать, она была пуста. После минутных колебаний, я встал и решительно направился в Большое фойе.

Конечно, Филипп, я ни на минуту не забывал, что не имею более права разыскивать Эрика, но у меня возникло неудержимое желание сделать хотя бы полшага к познанию его тайны – пусть даже из случайной обмолвки кого-нибудь из моих прежних знакомых. Увы, этих знакомых оказалось чересчур много, и я едва не утонул в бесцельной светской беседе. Единственные выводы, которые я смог заключить из неё, состояли в том, что я был не одинок в своём пылком отклике на пение Кристины, и что мои чувства к ней ни для кого не тайна. Разумеется, никто не посмел задать мне ни одного бестактного вопроса, но почти в каждом взоре я угадывал затаённое любопытство, удовлетворить которое не позволяли приличия.

На моё счастье, среди сотен холёных лиц я вскоре различил одно, обращённое ко мне с пониманием и сочувствием. Это был один из друзей моего покойного брата, барон Кастелло-Барбезак, который, как я уже знал из газет, двумя годами ранее отважился на тот самый дерзкий поступок, который не удалось совершить мне, дав своё имя девице из Оперы. Помнил я и его избранницу, бывшую танцовщицу Мэг Жири, а потому охотно присоединился к супругам.

 Мы отошли чуть в сторону, и через несколько минут я нашёл облегчение в нашем, более искреннем и живом разговоре. Прежняя худышка Мэг превратилась в чернокудрую богиню, но ещё не вполне утратила наивность и непосредственность. Поэтому я нисколько не удивился, когда она вдруг изменилась в лице и нервно прервала барона испуганным шёпотом:

— Ах, этот человек! Прошу тебя, помолчим, пока он не пройдёт.

Ещё не успев проследить за её беспомощным взглядом, я уже догадался, что речь идёт об Эрике. Он неспешно шёл через залитое светом фойе в сопровождении Перса, и люди слегка отстранялись при их приближении. Хотя ничего ужасного в его облике вовсе не было – только лишь фальшивое лицо, слишком правильное, обыкновенное, никакое, обрамлённое волосами не поддающегося определению цвета. Возможно, именно эта неестественная усреднённость и вызывала у всех отторжение, во всяком случае, хотя кое-кто и кивал ему, но никто не изъявил желания заговорить с ним.

Кивнув пару раз в ответ, Эрик что-то тихо сказал Надир-хану и всё так же неторопливо прошествовал к нашей компании. Нам не оставалось ничего иного, кроме как учтиво раскланяться с ним, при этом баронесса невольно придвинулась ближе к мужу.

— Рад снова видеть вас в Опере, капитан Шаньи, — произнёс злодей самым невинным тоном. – Мне показалось, что на сегодняшнем представлении вы были особо чутким и благодарным слушателем.

— Спектакль того заслуживает, — сдержанно ответил я, с досадой убедившись в том, что Эрик видел мои слёзы.

— Как вы чувствуете себя сегодня? В вашем голосе я больше не слышу хрипов, — продолжал он в том же духе.

— Благодарю вас, месье Даэ, я совершенно здоров, — сказал я, испытывая столь сильное раздражение, что даже заложил руки за спину, чтобы не поддаться искушению сорвать с него маску.

— Очень хорошо… Впредь берегите ваше горло, капитан.

С этими словами он вновь любезно поклонился, возвратился к Персу и вместе с ним направился в сторону своей ложи.

— Так вы знакомы с мужем Кристины Даэ? – осведомился барон, когда за спиною Эрика сомкнулся людской поток.

— Имел такую честь.

— Вернее, несчастье, — взволнованно подхватила его супруга. – На редкость неприятный человек, не так ли?

Барон ласково похлопал её по руке.

— Надеюсь, Шаньи, что порыв Марго не слишком задел ваши чувства. Похоже, Эрик Даэ не самый близкий ваш друг.

— Не близкий, но давний, — пояснил я кратко. – Но почему он так пугает вас, мадам? Он нанёс вам обиду?

— О нет, он со мной всегда вежлив, — живо возразила Мэг, тревожно сверкая глазами поверх огромного веера, которым прикрывала побледневшее лицо. – Просто в нём что-то не так, я не умею этого объяснить, капитан, но я это чувствую. И не я одна. У него выразительный голос, часто очень благозвучный, а вот лицо почти каменное, и он редкий бука, не любит выходить в свет, а если и появляется где, то не ест, не пьёт и спешит уйти раньше всех и Кристине не даёт веселиться.

— Мне кажется, что наша примадонна и сама предпочитает уединение, — мягко произнёс барон.

— Я думаю, дорогой, Кристина лишь делает вид, что ей не хочется хоть немного развлечься. Она ведь ещё молода, а у неё почти нет подруг, и гостей она принимает так редко… Да и кто захочет прийти в дом, где хозяин – этакий нелюдим и язва? Он ведь даже вас сейчас пытался уколоть, капитан, когда расспрашивал о здоровье… Кстати, что с вами случилось? Неужели вы могли простудиться?

— Нет, я имел неосторожность сорвать голос.

— Ах, как я рада, что вы поправились! Но, согласитесь, что это не повод для иронии.

— У месье Даэ всего лишь такая манера изъясняться, Марго, — пояснил барон. – Не будем осуждать его за это.

— Я не берусь осуждать. Но я убеждена, что с ним надо быть осмотрительней, ведь о нём почти ничего не известно. Кристина говорит, он музыкант. Но если он певец, тогда почему не поёт даже в тесном кругу? Если исполнитель, отчего не садится за инструмент? Если композитор, зачем скрывает свои творения? Тебе не кажется всё это странным?

— Быть может, его талант бледнее таланта супруги, и он не хочет обнаружить это.

— Если это так, Кристина совершила немалую глупость, став его женой. Да это в любом случае глупость. Она могла сделать блестящую партию, а вместо этого хранит верность самому подозрительному человеку в Опере! – понизила голос Мэг. – И подозрительнее всего в нём эта загадочная дружба с Персом. Прежде даже мужчины, служившие в театре, знали, что у Перса дурной глаз. Возможно, вы будете смеяться, капитан, — добавила она уже почти неслышно, — но лет десять назад наш тогдашний хормейстер своими глазами видел за спиной Перса голову Призрака Оперы. Я сама слышала, как он говорил об этом.

— Вы верите в призраков, баронесса? – спросил я, стараясь не выдать голосом своего интереса.

— Ах, когда-то я верила, капитан Шаньи! Но после того, как предсказание Призрака Оперы не сбылось, я перестала доверять суеверным слухам и собственным воспоминаниям.

— А в чём состояло предсказание, если это не тайна?

— Всё это так курьёзно, нелепо, но когда-то много значило для меня… Призрак Оперы оставил для мамы письмо, в котором указал, что в 1885 году я стану императрицей, — вздохнула бывшая дочь оперной билетёрши. – И я наивно верила, что так и случится, и приложила все усилия, чтобы стать лучшей балериной театра, и училась манерам, и старалась всегда быть ухоженной и привлекательной, но… наступил 1885 год – и ничего не произошло.

— Пусть не в 1885 году и не императрицей, но ты стала моей королевой Марго, — произнёс барон Кастелло-Барбезак, поднося руку жены к губам.

В этот момент прозвенел уже третий звонок, и мы расстались. Я поспешил в свою ложу, изумляясь про себя человеческой ненаблюдательности и недогадливости. В ложе Эрика я разглядел лишь Перса, но спустя пару минут после того, как свет был погашен, её глубине вновь загорелись два крошечных огонька. На этот раз Эрик не стал терзать мой слух безжалостными насмешками, но я почти непрестанно испытывал на себе его пронзительный взгляд, столь тяжёлый и леденящий, что почувствовал непреодолимое желание хоть немного прикрыть лицо и, не выдержав, достал театральный бинокль и поднёс его к глазам, хотя отлично всё видел. Это помешало мне получить прежнее наслаждение от последующих двух актов, однако, окончательно испортить мне вечер Эрику не позволило ещё более дивное пение Кристины.

Блаженство охватило меня не сразу. В первые мгновения её дуэта с Риголетто меня переполняла лишь горечь от так беспредельно нежно, с тихой скорбью выводимого моей любимой слова «ангел». Слышать его из уст Кристины было пыткой, тем более когда взор её собственного Ангела Музыки продолжал упорно испепелять меня. Но она всё умоляла забыть о мщении, всё повторяла и повторяла: «Простите», — в моём сердце больно зашевелился и начал медленно таять комок ослепляющего отчаяния и жгучей обиды, чувств, которые я полагал уже неотделимыми от моей души.

Нет, что бы ни утверждал Эрик, но в тот вечер Кристина пела лишь для меня! Это ко мне она взывала о милосердии и прощении, это меня она уверяла в вечной любви к своему избраннику, будь он достоин её или нет, честен или коварен. Это ко мне был обращён прощальный взгляд идущей под нож юной Джильды, который она устремила в зал, берясь за ручку двери, чтобы отдать свою жизнь за собственного погубителя. Дверь, стена, зеркало – вновь и вновь она скрывалась от меня за ними, оставляя меня одного, возвращаясь к нему. И вновь её лицо озарялось улыбкой душевного исцеления, её голос переполнялся глубоким покоем, её стан выпрямляла потаённая сила человека, сделавшего, наконец, единственно возможный выбор. «Живи ты счастливо – мною ты спасён», — пела она не обо мне, но для меня. На глазах потрясённых зрителей Джильда Кристины Даэ преображалась из беззащитной жертвы в хозяйку своей и чужой судьбы. И чем тише звучал голос её угасающей жизни, те непостижимее становилась его запредельная чистота – прозрачней воздуха, яснее света, тем выше и выше возносился я вместе  с нею:

«Там, в небесах… я помолюсь…

Помолюсь… о вас… в небе…»

 В тот вечер, Филипп, я так и не встретился с нею. И причина этого заключалась вовсе не в Эрике. Я просто не мог, не в силах был говорить, думать, пробиваться сквозь толпу к её артистической. Как можно было жить, как прежде, произносить обыденные слова тотчас после этого? Это казалось мне кощунством. Я сумел только передать для неё свой букет, как во сне, покинул театр, молча сел в экипаж и, почти не помня себя, возвратился домой.

Всё в том же благоговейном трепете я посетил ещё несколько спектаклей Кристины, и ощущение щедро дарованного мне чуда только усилилось благодаря тому, что Эрик больше не появлялся в Опере – во всяком случае, меня с тех пор не подавляло чувство неусыпной слежки. Постепенно ко мне стала возвращаться ясность мысли, и я снова вспомнил о том, что только Музыка способна заслонить от взора Кристины уродство Эрика, только совместное Творчество заставляет её забыть о его злодействах. Но даже Кристина Даэ живёт не одною Музыкой, так что же испытывает она, когда божественные звуки смолкают, и пелена в который раз спадает с глаз, обнажая перед ней кошмарную истину? «Простите»… Хорошо, я попытаюсь простить, но как мне погасить свою бессонную тревогу за Кристину? Успокоить меня может только она сама.

С этой мыслью, мой милый сын, после пятого или шестого спектакля я послал Кристине Даэ новый букет с запиской, в которой умолял её дать мне возможность встретиться с ней до моего отъезда. На эту горячую просьбу не последовало никакого ответа. На следующий вечер я отправил ей цветы, потом ещё цветы – и так день за днём, с безнадёжным упорством, всё снова и снова. До начала экспедиции оставался всего лишь месяц, затем три недели, заказанное оборудование привезли, ремонт близился к завершению. Незабвенный «Фауст», «Ромео и Джульетта», «Отелло», «Аида» и «Травиата» сменяли друг друга, принося с собой мне новый восторг и слёзы. Время сжималось, как кусок шагреневой кожи. Ответа всё не было».


1 «И восходит солнце» (1926). (Хемингуэй жил в Париже по 1928г.).

2 Франческо Мария Пьяве – автор либретто.

 

Глава 7

 

Pin It on Pinterest

Shares
Share This